21:31

Моя любовь слишком велика для меня одной. Она огромная, распухшая и надрывная, чудовищная любовь к этим людям. К их энергии, простоте, движениям, к музыке. Если я не могу быть с ними хотя бы 2 раза в неделю, я воющее ничто. Я влюбленное воющее ничто.

15:36

Ты любишь истории, и поэтому я расскажу тебе одну. Пока не понимаю толком, будут ли у нее кульминация и развязка, но может быть, ты оценишь.

Суббота. Яркое солнце отражается от снега и наледи на окнах, заставляет щуриться. День выглядит голубым, как эмаль, и я заявляю об этом пару раз, пожалуй, даже не замечаю повтора. Мы идем с мамой к метро, у меня в руке тяжелая сумка с куриным супом, ее нельзя ударить. Мы проходим мимо гимназии, где я училась, я мучаюсь от воспоминания, как она приходила сюда на собрания и как водила на волейбол в 6 классе. Я стараюсь найти общую тему для беседы, я рассказываю, что все на работе увольняются и что я очень расстроилась, узнав об этом в пятницу. Мама равнодушно возражает одним из ее "да ладно тебе" или "прямо уж", мы подходим к воротам. Она задает мне ее любимый вопрос, ее коронный вопрос. Мне столько лет, у меня до сих пор нет детей. Я пытаюсь оправдаться, но она бросает в меня обвинение, облеченное в риторическую форму. Обвинение до того горькое, что я, набрав воздуха для следующей реплики, бесшумно выдыхаю его и замолкаю до самой больницы. Моя мама имеет в виду следующее: я виновата в том, что у отца рак. Я заставляла его волноваться, волнение усугубило процесс. Она бросает в меня это обвинение, и я не могу его отбить. Уроки волейбола прошли впустую, глупо потраченные утра всей третьй четверти. День гаснет и теряет голубой оттенок, я смотрю под ноги, снег утоптан и грязен, и так будет до самой весны. У меня нет ответа, и потому я думаю о тебе. Я иду и думаю о тебе, и хоть меня не сложно обвинить в лишнем, в тот момент я думаю о том, что я хочу быть тобой. Хочу ковырять тестовое задание и готовить ножницы для обрезания последних рабочих уз, хочу считать жизнь началом и видеть перспективу, хотя бы какой-то проблеск горизонта. Отгораживаться от привязанности и чувств с легкостью эквилибриста, не любить лишний раз, не чувствовать себя в ловушке. Я думаю об этом до самого холла, и прогоняю навязчивую мысль только под автоматом с бахилами.
Потом наступает воскресенье - как-то сразу, без предупреждения, пропуская канонный катарсис. Я просыпаюсь в слезах. Мне снился ты и поезд. Вот-вот он должен прибыть на станцию, и ты так оживлен, ты говоришь об этом с коллегами - я узнаю их лица. Я сижу в стороне, это не моя станция. Это даже не мой поезд, и где мне выходить - я не знаю.

23:34

Мой ничерта не сбывшийся друг, знаешь ли, сколько потерь на моем счету? Сколько я выпила сегодня сухого вермута, напитывая им горюющую одинокую гортань?
Нервы мои ни к черту, понимаешь ли, ты должен меня простить за это, железно. Ты новая, славная, разумная ипостась моего демона - демона разлук.
Не знаю, с кем поговорить, и поэтому чуть не срываюсь в реплику, обращенную к тебе, хоть ты и идешь где-то позади моего плеча.
Дружба такое дерьмо, просто не верится. Ртуть, вылетевшая из разбитого градусника. Лежит, переливаясь, освободившаяся, живая, необыкновенная. Убийца, обрученная со временем.
Я бы хотела запечатлеть тебя в памяти, твои смешные пассажи, умение внезапно выразиться, рассмешить или тронуть. Я бы взялась рисовать непременно только твою спину или размытое пятно лица, и важно, чтобы ни одна акварельная линия ничего не выражала, и чтобы цвет тоже был чужим и невыразительным - только так я бы получила этот, настоящий контраст. Между тобой в этой начальной точке твоей жизни, живым и напуганным, и моим уже безразразличным, обезличенным восприятием. Которое трудно удивить, тронуть, подорвать изнутри. И каково мне обнаружить, что ты - из глубин временной палитры, безликий и безголосый - сделал это одним лишь
одним лишь
русским языком.

12:56

Вероятно, ты написал бы мне: «Worry bear» и что бы это ни значило, это было бы преисполнено тепла и ласковой заботы о моем нервном сердце. Но мы уже не друзья и письма из островной страны никогда не приходят. Что он чувствовал там, сидя на обочине? Машина вылетела в кювет, проделала кульбит, столкнулась с бетонной битой, с битумным ботом? Ты был так мал, и эта история пожалела тебя, не вросла как следует. Ты с легкостью о ней рассказал.
А мне вот не так давно звонила подруга, ну допустим, и я даже не нашла в себе сил нажать на сброс.
Я бы вышла из реальности на каникулы, скажу так. Пусть проветрится, пусть ее кто-нибудь отремонтирует. Это невыносимая и тяжелая печаль вперемешку с ужасом, под едким соусом неизбежности. Гораздо более сложное блюдо, чем позавчерашние гренки из ирландского паба. Да и сделано на совесть.
Вот ведь, вот ведь. Я надеялась прожить целую жизнь и ни разу не произносить некоторых слов, этих медицинских терминов, знакомых из фильмов. Я верчу их в нёбе и не знаю, как уложить на язык. От какой группы зубов должно отскочить это огромное трёхбуквенное слово, Рубен Иванович?
Удивительно, у Маккэнна герои так зацепили жизнь, что им удается рассматривать ее самые острые и тонкие вибриссы, как если бы это были крупные клешни или, например, шея жираффатитана, выставленная в большом зале Берлинского музея естествознания. Я гляжу их глазами на любовь и потери, и нам вместе также тяжело переживать все это, как и по одиночке.
Ну и ну, жизнь. Самолеты, как яблоки, падают на населенные пункты, прямо на спящих детей. В новостях об этом говорят с такой деловитостью. Будто бы можно приложить вату или подорожник – и боль ослабнет. Но этому не бывать.

21:32

Мой дорогой глупый бывший друг, который не боится потерь! От моего континента - твоему, прими в дар мою изрисованную карандашами и ныне чрезвычайно цветную натуру. Я скучаю по твоим непонятным словам каждый удачный день. Я бы возила с собой тебя в своем нелепом сердце повсюду, если бы ты только позволил мне это. Впрочем, никуда и не езжу. Знаешь, я становлюсь старше и познаю мир: он невероятен. Он так огромен, непредсказуем, многогранен.
Я думала, взаимоотношения и чувства можно уместить в пять слов, отражающих разную степень переживания.
Но я выясняю все новые и новые чувства. Вот и моя дружба с тобой, который уже не существует по известным мне адресам (и стало быть, не существует). Вот и она - что она за химера?
Что за мир во мне, воплощающий неплотное и дарующий бестелесному голову? Господи, Господи, это все твой животворящий след во мне - ему одному повинуясь, люблю невиданное также, как люблю видимое, и нетронутое также, как соприкоснувшееся со мной.

Зима принесла нам новый год. Я хочу поздравить твой континент, мой дорогой друг, ты уж ему передай от меня привет.

18:52

Прекрасные дети заставляют меня после ужасной недели и с ужасом в сердце, которому, кажется, нет конца, ехать к ним, разговаривать с ними. Боюсь и подумать.
Я жажду покорить их, но уже предчувствую цепь поражений и тяжелое ожидание момента, когда же это меня отпустит.

Катя говорит мне: "Мы ведь выходим отсюда на улицу и нам тяжело адаптироваться к среде. Мы переживаем о глупостях" - и как же Катя права. Я вижу себя в ее уставших глазах.
Как же мне адаптироваться к их раскованной цепкой сущности? К их этим образам отсутствующей реальности, красоте простого и осложненного восприятия (все верно, это тоже синтаксис).
Вы тонкие и чудотворные копии каких-то копий. Мы с Бодрияром сидим смирно, пьем, стараемся молчать, внимаем вашим simulacris, и нам они нравятся. Но стоит вам задать вопрос, любой вопрос, и
о, слова, зачем вы складываетесь в это? Почему звучите так скверно?

Я закончу и эту запись, и этот день самоклеянным хайку, который изначально был посвящен руководству, но вижу, что уж и не только.

Ветвь клена растет
И после смерти листвы.
Желаю и вам.

16:56

"Every moment is an art"
www.youtube.com/watch?v=CPIgSKm2X6s

Смотри, я представляю это так.
Не будет этого яркого света низкой лампы над нами, не будет этих резких теней на наших лицах, темная и душная сущность подвального паба не будет висеть в просмоленном воздухе. Я, дрожа от усилия достать из долговременной памяти подходящие лексемы, не буду перебивать твой твердый монолог о чем-то рациональном.
Напротив, будет самая простая комната, самое ненавязчивое освещение, долгое молчание. Ничего предвещающего разговор. А затем внезапный вопрос, который быстро поднимается над нашими головами и заполняет собой все пространство. Кто его задал? Кто его задал?
- Тебе страшно?
И мой визави - допустим, найденный, бесполый голос - больше ничего не говорит и больше ничего не отвечает. Он то ли ждет, то ли не знает, что ответить. И нет, я не буду говорить с ним о том, что всякое суждение человека подчиняется закону всемирного тяготения. Мы не станем с ним обсуждать Брамса, не будем спорить о деконструктивистах, я не смогу рассказать ему историю о туманной осени в Подмосковье или о том, как вся жизнь способна уложиться в одну оригами-рыбу, присланную из потустороннего Токио.
Этот вопрос, заданный кем-то из нас, уже содержит ответ. Мне хочется помотать головой, вспомнить легкомысленную чепуху или любую вяжущую мерзость. Но мы уже дышим этим вопросом, и мотанием не отогнать его.
Я представляю, как в этот момент мы оба поймем, что бесконечно одиноки и даже встретившись, так и останемся безголосыми рыбами, рыбами, рыбами в этом красивом аквариуме.
Ночь вползает в наши большие воды, многоглазые полиэтажки глядят на нас отовсюду. В подземном гроте воет метро, но мы не слышим.
Мы слушаем только свое собственное одинокое, отчаянное
учащенное сердцебиение.

Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю
(с.) "Разговор с небожителем"

23:48

Когда работа чуть ослабляет натиск, начинают роиться воспоминания. Черные мухи без крыльев, изнуренные ужасом, бешеные, запакованные в герметичный прозрачный пакет. Меня накрывает всегда внезапно, эти разные обрывки разного прошлого, кадры любительского кино. Сложно поверить, но некоторые из тех, чьи лица я вспоминаю со стыдом и печалью, были в этой комнате.
Часто ловлю себя на мысли, что тяжело пережить хотя бы один день без ненависти. Хотя бы один день.
Я ищу спасения, я пишу друзьям нелепые вещи. Тем, кто мне пока еще не омерзителен. Но они не хотят разговаривать со мной, такая вот ирония.
Что там еще? Несколько недель не пряталась от реальности за магическим забором и, кажется, теперь и в нем не нуждаюсь.
Я оцениваю свое духовное тело как крайне больное.
Я оцениваю свое душевное состояние как крайне запущенное.

Любовь, любовь. Здесь, за чертогами юности, это уже совсем другое слово - у него другой смысл, визуальный образ, совсем другой код.

12:45

В моей гортани,
челюсти, языке
Танцует путаница,
веселится,
Мне держать бы рот на замке,
Поглощать шираз, карменер, саке,
Но звук из меня
продолжает литься.
Это предательство, этот звук -
Смерть лексем, геноцид союзов,
Смысл, лишенный крючка и груза,
Душит леской мой острый слух.
Но стоит только его прервать,
Сумерки смолкнут, свеча зачахнет,
И все забудут мою причастность,
И я закончу существовать.

21:01

Мне всё же хватило выдержки и трусости, чтобы не приезжать к ним. Гумберт, ты слышал? Ставлю двадцатку, ты бы так не смог. Мелкое оправдание нашим с тобой дурным страстишкам состоит в том, что красота
никому не принадлежит.
Красота нам не принадлежит, и потому никто из нас не имеет морального права посягать на обладание ею.
Ладно, ладно.
Что ж, я предпочитаю отречение и отрешение - эти чудные слова-близнецы, которые мы путаем после третьей стопки текилы и забываем после четвертого бокала вина. Я нахожусь дома, я лежу на полу, старый паркет скрипит под тяжестью моего тела. Мы с Кутзее точно знаем чувства человека, желающего обладать красотой, желающего быть признанным, увиденным, причастным. Мы с Гумбертом точно знаем, что красота - это юность, и что у нее мало времени для цветения, и что если никто не осквернит ее попыткой фиксации, посягательством или надменным словесным образом (в школе мы писали такие упражнения - сочинение-описание про осенний лес), если никто ничего не предпримет, красота увянет ко всем чертям. Распухнет, раздвинет ноги, взрастит в себе дитя.

Японцы умеют любить падающие листья, гниение и увядание, они такие нетщеславные поэты, их сдержанная культурная моторика учит меня не трогать мир, а быть рядом с ним, быть вне чуда, чтобы видеть его. Чтобы любоваться им.
Ладно, ладно.
Шелест клавиатур на моей паршивой работенке, субботнее бездействие, игра в прятки от своих бывших друзей.
Я смотритель потолка, я изготовитель завтраков и намазыватель кремов.
А вы, вы, красивые, юные, чудесные чужеземцы, дайте мне еще один глоток, еще разок подышать этой мутной дурью, еще разочек перенервничать, увидеть бесконечный сон о том, как вы
как ваш автобус вот-вот должен приехать, и уже виден свет его фар, а я все еще без туши, теней и пудры, без грима, раздетая, все еще настоящая, нерасчесанная, неуспокоившаяся. Всё еще ординарная.

Недостойная этих людей я, притворствуя и лукавя, пряча дрожащую нервно ногу под дубовым столом, смеюсь с непонятной мне шутки, запрокидывая голову. Боковым зрением замечаю пьяных уже донельзя парней за соседним столом бара, их красные лица смеются вместе со мной (лучше б вместо меня). Я судорожно ворочаю в голове слова, пытаясь найти хотя бы одно подходящее для новой реплики. Девочка наискось от меня, тонкая, насыщенная страстью, ожившая Карменсита, смотрит на меня испытующе. Я сдаюсь взгляду (также, как сдавалась твоему, мой рождественский бывший друг). Мне не доказать ей, что я чего-то стою. Ее пылающая юность видит мою потухшую, запыленную сущность насквозь, освещая ее и вопрошая о чем-то. Бушующие созвучия ее смеха, ее творческие сны о Луне. Мой сумрачный мир глядит на тебя тоже, о девочка, глядит молча, не требуя участья. Поймешь ли?
Напротив сидит другой ее друг. Детская улыбка, цепкий интеллект, мне не удивить и его, и все же, все же. Электрический свет красиво освещает его тонкое лицо, он не слышит моих слов, улыбается снисходительно, мне хочется выйти из тела и пойти домой. Не выходя из комнаты, успокоить нервы, найти слова и вернуться, чтобы продолжить.
Я отпускаю незаметный дым в минское небо, старый город ритмично звучит пятничным пульсом, я вижу в отблеске его очков свет вечерних фонарей.
Эльфы, рожденные в красоте языковых волн, смешивающие немецкий с русским. Мне не хочется ни трогать их, ни получить их, ни звонков, ни писем (видишь, это даже меньше, чем я просила у тебя, мой бездушный, бездушный ангел). Но мне так неистово необходима их симпатия, как будто только она станет подтверждением моей плотности и существования.
Почему? Я спросила об этом у всех почивших поэтов, но никто не ответил мне до сих пор.
Мы стоим на клочке земли посреди искусственного озера. Мы слушаем птиц, чернильная ночь рябит в цветущей воде. Он просит свою Карменситу о глотке тишины, и она ласково замолкает, пытаясь умерить пыл своей красивой натуры. Я стою, слившись с тишиной воедино, чтобы только быть причастной к ее и его слуху. Я думаю о Японии и о забывших меня (существовавших ли?).
Мое несовершенство и они, и мой добрый друг-проводник выходим в город, расстаемся легко. Я плачу от ужаса, я встречаю субботу циничным бездвижием.
О чем, о чем, о чем твои долгие сны? Бывает ли так, что ты смотришь в свой монитор и спрашиваешь: "Есть ли такое, чему я интересен без поступков и шелухи?"
Я есть.

Что ты, моя хваленая зрелость, мой уморительный самообман? Ощупываю талию пальцами - я изменилась. Мое тело мне чужое. Моя голова тоже чужая: не способна запомнить простейшее, не доверяющая себе самой часть тела, слабые глаза, недовольный рот. Убийственное зрелище, настолько не интересное, что если я коснусь рукой спины проходящего мимо человека, ладонь пройдет сквозь ткань куртки бестелесным дымком.
Моя зрелость вещает моим языком (и на моем языке): человек должен стремиться быть цельным и монолитным. Человек должен быть независим от чужой оценки, мнения, поведения, квартиры, кварты, иры, парты, писем, ожидания, от чужой пары лягушек. О, если бы только только хватало слов на моем или на твоем языке, если бы только хватало звуков или слогов, чтобы выразить мою густую, незрелую печаль, если бы только я могла объяснить - вот есть я, у меня выросли корни, как у сорной травы, крепкие и большие. Корнями я ухожу глубоко в эту здешнюю, невыносимую землю, которую вынуждена любить.
А голова моя проросла в Поднебесную и любит ее так неистово, так незряче ждет писем, что даже звезды звенят, резонируя мое ментальное натяжение. И тело мое характеризуется особым свечением, мягким и целебным, которое жаждет вылечить каждую печальную душу (ибо свою не может).
И если ты увидишь хоть издали его, это свечение, если хотя бы во сне увидишь его, если даже перепутаешь его с уличным фонарем или со светом стоматологической лампы, пожалуйста, вспомни меня.
Вспомни меня, как будто я существую.

Очищаясь от желания увидеть картины вне рам и окон, признать себя сущей, распознать силу в мышцах и мечтах как единое стремление вырасти и воплотиться, я смеюсь над собой. Смешна и эта радость, и эта печаль, смешны эти победы и смешны коленки, измаранные в грязи вредоносных падений. Все это игра слабого человека, ничтожной личности.
Моя девочка ходит на психотерапию и там ее учат алфавиту, чередуя его с устным счетом. Она воистину постигает тайны сложения однозначных чисел, одно из которых всегда равно единице. Она довольствуется открытиями: "Я поняла, что должна признавать чужую картину миру".
Мое любопытство беспощадно подавляет зевок: признавать? Я всегда ее признавала, но этого мало, мало, мало. Я хочу увидеть эту картину, я хочу знать ее оттенки, видеть все измазанные в сахаре прихоти и подавляемую похоть, уложенную в чемодан. Я тот, кто запрыгивает на балкон и наблюдает за человеком в квартире.
Чтобы продолжать свой роман, я должна ответить на вопрос: зачем он?
Хочу ли я сказать что-то обществу? Близким? Себе, может?
Отнюдь. Пусть смеются и дальше, пусть складывают свои числа, пусть изучают геополитику и макроэкономику, как советует дорогой искусник Себастио Сальгадо, этот потворщик смысла, собою преобразующий пустоту проплывающих моментов в осмысленное сновидение социофила. Пусть, пусть.
Ценность сущности не в ее реализации, вернее не в том, что она мнит реализацией и материей, не в этом позорном беге от времени. Не в росте, не в командовании, не в развитии.
А только в одном - в соитии с непостижимой человеку божественной радостью, в растворении с совершенной красотой. О которой ничего не знаю и ничего сказать не могу.

09:14

Сочиняю письма в энное никуда. Дорогой Гумберт, дорогой Гумберт, давай говорить о гуманности, гуме, Брехте, бренности. Давай никогда не заканчиваться.

18:12

Далее, с тем же неистовым сожалением, с которым я приходила к вам, господа, я уйду. Еще не знаю, как много осипших от ядовитого сарказма обвинений я позволю себе выслушать в свой адрес (город-без-гордости, улица, дом с номером, квартира с глазами во двор), но знаю, что здесь каждый бездарный пес упрекает меня в бесталантности (или наоборот? я слишком легко путаюсь). А это верный повод прощаться.

Есть обе меня - одна из них прыгает в пунктуальный поезд, который мчится мелкой змеей между синими скалами Альп, растворяющихся в облаках. Она не знает толком, где ей выходить и где она окажется через час (не на той ли горе?). Встречаясь взглядом с задумчивым мужчиной в вагоне, она не отводит глаз - и терпкое вино ее крови невидимым, внебрачным ритмом заполняет вены дорожных карт.
Эта я затем уж - остывая от пылкого азарта своих (никем не одобренных, впрочем, не поддержанных, и тем ценных) передвижений - сидит за столом кафе, ожидая свой обед, и неотрывно глядит на девушку, чей алый рот бережно обнимает сложенный вдвое кусочек обмазанного сыром теста. Некрасивое лицо, темно-русые кудри, аккуратно уложенные на белое лицо, тонкие красные пальцы и темный, невнятный взгляд, за которым ничего быть не может, но ей - этой мне - видится, видится, несказанная выразительность этого рта, и глаз, и эта порочная я рисует в своей обреченной башке целую картину (возможно, в духе тех, что напялены на высокомерные стены Альбертины).

Вторая я тут, лежит в молчании, работает в немонотонной, скверной, яростной попытке получить одобрение, признание, освоить искусство довольства и счастья. Это проигрывающий, плачущий, подслеповатый ламантин, чей нежный нрав и - так часто притворное - дружелюбие не на шутку раздражают всех, впрочем, включая и его самого.

Да, есть две проблемы, мой старый приятель (едва ли еще когда-то я услышу твой голос, хоть он и запал глубоко в сердце, но здесь я могу говорить с тобой - очень милая форма наркомании, пусть бы каждый взял на заметку).
Так вот, две проблемы: косноязычие и мои друзья.
Косноязычие - это моя вина, мне стыдно за него так сильно, что вспоминая о нем, я могу остановиться посреди улицы. Или нервно дернуть головой в общественном транспорте, мотанием отгоняя воспоминание. Жалкое месиво звуков и слов, повторяющихся, неуместных, огрызки былой налитости, непростительные свидетельства женского тугоумия. Пусть, пусть. Пусть будет, оно тоже часть этой личности ("Стрёмно" - сказала бы Катя. О, Катя всегда выражается точнее меня).
Что же касается моих друзей, то они - вечная причина моей подавленности и моей речевой бедности (иронично, не правда ли?). Не разговаривая с людьми, я забываю, как разговаривать. Отлично вспоминаю слова, чеканю синтаксис и редко повторяюсь, если пишу что-то (клавиатура отзывчивее моего артикуляционного аппарата - не могу выговорить этот термин, не вспомнив, как мы смеялись с учебников по фонетике). Всегда несу околесицу, если приходится вступить в диалог - неуклюже интонирую, пользуясь тремя глаголами, заполняю паузы.

Конечно же, нет в мире ничего более неинтересного, чем узнать, почему мои друзья - причина моего несчастья. Но я все-таки напишу (скажем, для протокола). Знаешь, они всегда настолько лучше меня, что мне стыдно порой поднять глаза. Разумеется, и ты.
Вы вызываете во мне только это, только невыразимое чувство стыда, больше ничего вроде бы.
Иногда мне кажется: я посмотрю в ее/его/твое лицо, а ей/ему/тебе просто
(ну, ты знаешь, ты знаешь, это ты и сам испытал, я уж убеждена)
просто
станет противно.

14:20

Я подумала об этом недавно. Несрочная, медленная мысль, спокойно выросшая во мне, так просто обозначилась, непосредственно и ясно, как просьба ребенка. Она стоит передо мной, и я слышу, как все чистое существо ее звучит: «А что если все, что будет с тобой дальше – это только страх смерти? Что если никаких других эмоций, никакой другой жизни, что если ничто в целом мире больше не сможет затмить это ожидание ужаса?»

13:09

Я чувствую, что в этой пустоте
Я потеряла нить повествованья,
И это однорогое молчанье
Голодным зверем рыщется во мне.

Когда смотрю на истину в вине,
Я вспоминаю, сколько истин было
Случайно пропито. И сколько утопила
Правдивой лжи на винной глубине.

Я истинам не верю, в каждом дне
Я вижу лишь гримасу арлекина,
А лица тех, кого я так любила,
Исчезли в тишине.

23:04

То, что я составила эти несколько абзацев - это, ты знаешь, мой собственный вид иронии, и даже не над тобой, а скорее над типичностью эпизода. Я составляю этот текст, потому что мне неловко этого не сделать. В равной мере как и ты составляешь несколько пустых абзацев с этой же целью. Все, о чем я прошу, - не продолжай эту вежливую пошлую чушь. Я из вежливости даже и в транспорте-то редко произношу слова, а уж тут...
Просто у безразличия, видишь ли, нет ни оправданий, ни обвинений. Это радиоэфир, подкрути ручку приемника на другую волну, а моя пусть будет с космосом наедине.
Все это болезненно, не соврать. Но и к играм нет никакой симпатии.
Меня ждут омерзительные медицинские приборы и инструменты, тонкий и резкий звук их, потолок в качестве пейзажа. Но ты, ты не ждешь.